Олег Фомин
О КЕЛЬТИЗМЕ И ОККУЛЬТИЗМЕ
У. Б.   Й е й т с   и   П р е д а н и я

Тур Баллили
Из журнала «Арион»

       В одном из эссе Йейтс писал, будто бы «один спятивший священник утверждал, что на его веку никто не отправлялся ни в рай, ни в ад, подразумевая, что все попали в Рат <древняя ирландская крепость на холме — О.Ф.>, что умершие оставались там же, где и жили, и не ища каких-то запредельных миров блаженства или возмездия, а как бы погружаясь в скрытую душу родных мест». Думается, эта история является ключевой для понимания творчества Йейтса, для понимания того мифа, которым он жил.
       Вряд ли будет ошибочным сказать, что Ирландия в полном смысле слова «сделала» Йейтса,
этого ирландского Клюева, чей поэтический мир буквально соткан из древних скел (которые иногда ошибочно или просто иносказательно называют «ирландскими сагами»). В некоторых селениях в те годы ещё помнили «преданья старины глубокой», ещё кое-где ходили слухи о появляющихся то здесь, то там всадниках — их называли сидами (иначе — ши), народом холмов.
       На рубеже XIX и XX веков ирландский народ испытывал очередной подъём национальной самоидентификации. Её не смогли заглушить ни многовековой английский геноцид, ни искоренение национального языка, ни какие другие невзгоды. Знакомство в 1885 году юного Йейтса со старым лидером фенианского движения, только что вышедшим после восемнадцатилетнего заточения из тюрьмы Джоном О`Лири на долгие годы определило судьбу поэта. Если до этого Йейтс искал своё призвание на романтико-пасторальной английской почве, то отныне — под влиянием старика О`Лири — он целиком и полностью посвятил себя Ирландии и ирландским преданиям.
       Йейтс — поэт-традиционалист. Не в том смысле, что новомодное веяние модернизма его не коснулось. Конечно, коснулось. Не могло не коснуться. Однако это влияние было скорее формальным, нежели содержательным. Внутренним же стержнем поэта всегда оставалась ирландская традиция. Какая? Христианская или до-христианская? Традиция бардов и друидов или традиция св. Патрика? Видимо, и та, и та. Это уже не суть. Ключевое слово именно Традиция. В этом смысле другой ирландский гений, Джойс, — антипод Йейтса. Это можно проиллюстрировать при помощи аналогии, взятой из ирландских же преданий. Традиционно было принято делить Ирландию на пять частей. Четыре королевства: Улад на севере, Лейнстер на востоке, Мунстер на юге, Коннахт на западе. И центр — Миде. Но также известен другой центр — «второй Мунстер», выступающий в качестве полюса, противоположного Миде и связываемого с хтоническим миром, поэзией и тайным знанием. Этого центра — «второго Мунстера» — как бы и не существует, он находится «под» Миде. «Второй Мунстер» на «карте» мистической Ирландии появляется только при развёртке пространства на плоскости. Так вот, если Джойс преимущественно человек Миде, то Йейтс — человек «второго Мунстера». Причём эти два центра — с нетривиальной точки зрения — сливаются в некоем coincedentia oppositorum. Джойс, преимущественно «светлый», устремляется в «тёмный» поток сознания, фиксирует «психические остатки», «мысленный понос», тогда как Йейтс, преимущественно «тёмный», эзотерический поэт, постоянно мечтает о «светлой» реальной жизни, ищет покоя в романтическом, но при этом же обыденном. Впрочем, есть у Джойса и Йейтса и точки непосредственного соприкосновения. Например: теория циклов, согласно которой всё остается как прежде, но всё постоянно меняется, то есть повторяется. Основная мысль «Улисса» заключается в том, что человек по природе своей неизменен. Циклоп, который швыряется в корабль Одиссея скалами может быть модернизирован, сообразуясь с духом эпохи, и заменён на девушек, бросающих с берега цветы, но качественная суть от этого не меняется, так как всё повторяется незримым образом. Для Йейтса, как и для всякого традиционалиста, теория циклов была не менее значима, хотя и принимал он её не в модернистском изводе, но ab ovo. Может быть, и Мирового. Историческое сознание, разрушающее по образному выражению Мирчи Элиаде «рай архетипов» — вторично и неорганично для человека. Оно является профанацией мистериального созерцания Космоса (отсюда существенное различие: KosmoV — space). Цикличность (осознаваемая благодаря жизни «внутри года», когда всё возвращается на круги своя) характерна для эпоса вообще и для ирландского эпоса в частности. Эпические герои — исторически жившие в разное время — оказываются современниками. Все вещи существуют внутри единого холоса, одного колеса «сансары», где ничто и никто не умирает. У Йейтса есть стихотворение 1921 года. Оно так и называется: «Колесо».

       «Зимою жаждем мы весны,
       И лета ждём весною ранней.
       Когда сады плодов полны —
       Опять зима всего желанней.
       Придёт зима, но в тот же час
       Возжаждем мы весенней воли,
       Не зная, что в крови у нас
       Тоска по смерти, и не боле».

«Тоска по смерти» для Йейтса это ирландский эквивалент восточного стремления к разрыву пут сансары, к достижению нирваны. Нирвана не есть блаженство. Нирвана (от санскр. «нир» — отрицательная частица и «вана» — желание) — это уничтожение желаний. Беспокойный герой (более известный образованному читателю как Оссиан) ранней поэмы Йейтса «Странствия Ойсина» не может удовольствоваться жизнью на Островах Блаженства. Ни остров Радости, ни остров Побед, ни остров Покоя не приносят Ойсину удовлетворения, потому что он полон желаний. Поэтому он пребывает в круговороте «сансары» и доживает до времён Св. Патрика. Патрик предлагает Ойсину покаяться и молиться «о бессмертье, которое погубил», но герой — человек желаний и поэтому он предпочитает раю ад, где томятся его товарищи. Ну как тут не вспомнить бессмертный афоризм Микушевича, согласно которому, дескать, буддийский рай — это христианский ад!
       Следы восточного мировидения в творчестве Йейтса — скорее дань тогдашней моде. Наиболее яркий пример — раннее стихотворение «Индус о Боге», написанное в 1886 году, когда Йейтс находился под влиянием теософии Мохини М. Чаттерджи. Через своего школьного друга Чарльза Джонстона Йейтс был знаком и с Блаватской. Он вообще был весьма сведущ в оккультизме, причём, согласно байкам, достиг здесь такого могущества, что занимал непоследнее место в иерархии розенкрейцеровской ложи «Золотая Заря», имевшей
сношения с идеологами национал-социалистической Германии. Это неудивительно, если вспомнить, что одно время гроссмейстером ложи был знаменитый Алистер Кроули, поддерживавший как праворадикальные режимы Запада, так и леворадикальные режимы Востока. Йейтс, как известно, тоже некоторое время симпатизировал Гитлеру и Муссолини. Учитывая вышеизложенное, неудивительно, что песни на его слова распевали ирландские синерубашечники. Однако для Йейтса выбор был решительный: либо мухи, либо пиво. Либо политика, либо творчество. Выбор в пользу второго означал для него полный отказ от любой политической ангажированности. Так что неудивительно, что Йейтс о своих «Трёх песнях на один мотив» сказал: «Не я писал эту песню; я не смог бы её написать, даже если бы захотел». Имеются сведения, что между Йейтсом и Кроули произошла крупная размолвка. Ходил даже анекдот, согласно которому Йейтс вызвал Кроули на астральную дуэль и убил его, после чего тот существовал исключительно на уровне голема. По другим же версиям это был не Кроули, а кто-то другой, да вовсе и не Йейтс его убил. Однако, по всей видимости, впоследствии Йейтс, подобно Генону, получил отвращение к теософии, не имеющей ничего общего с подлинной традицией, истинным преданием. Йейтс уберегал себя.
       Годы душевных метаний, бесплодная любовь к Мод Гон, а затем к её дочери Изольде требовали отдохновения и покоя. Но Йейтс, подобно герою своей юношеской поэмы «Странствия Ойсина» был полон желаний и жажды жизни (а может, и жажды смерти, но выраженной в своей противоположности). Именно в это время он исповедует и пропагандирует так называемый «страстный синтаксис», намереваясь приблизить свою поэтику к гибкости гэльского (ирландского) языка. В жизни Йейтса наступает новый этап. За 35 фунтов стерлингов (по нынешним временам сумма смехотворная!) в 1916 году он покупает норманнскую башню «Тур Баллили» с фермерским домиком и мостом впридачу. Башня эта — в графстве Голуэй, неподалеку от местечка под названием Горт — в XIII-XIV веках принадлежала влиятельным баронам-католикам, впоследствии изгнанным со своих наделов. Интерпретировавший покупку «Тур Баллили» в духе своей мифологии, Йейтс по свидетельствам современников представлял себя в роли средневекового феодала. Он заказал мебель, обратился с просьбой о восстановлении своего нового жилища к архитектору Уильяму Смиту и местному каменщику Тому Рафтери, перед которыми восхищённо преклонялся как древний царь перед знаменитыми зодчими. Ощутив себя владельцем «Тур Баллили», Йейтс надумал жениться. В 1917 году он делает предложение Изольде Гон, которая ранее признавалась Йейтсу в любви. Она обещает подумать и, спустя длительное время, извещает его о своём отказе. Но — уже перешагнувший за полвека — Йейтс не унывает. Осенью того же года он женится на двадцатипятилетней Джорджи Хайд-Лиз. Брак оказался на редкость удачным. Йейтс оставил после себя не только литературное наследство, но и двух детей, девочку и мальчика. Семья поселилась в «Тур Баллили», на каменной стене которой Йейтс приказал высечь следующую надпись:

       "I, the poet William Yeats,
       With old millboards and sea-grean slates
       And smithy work from the Gort forge
       Restored this tower for my wife George.
       And may this characters remain
       When all is ruin once again".

Здесь он проводил свои летние месяцы в течение 12 лет. Иногда Йейтс задерживался здесь и на более длительные сроки. Но так или иначе с этих пор Башня становится центральным символом его поэзии. Весь комплекс чувств и смыслов, таящихся в этом символе, Йейтс наиболее полно отразил в стихотворении «Кровь и луна»:

       «Я провозглашаю, что эта башня — мой дом,
       Лестница предков — ступени,
                                        кружащие каторжным колесом;
       Голдсмит и Свифт, Беркли и Берк брали тот же подъём...»

Башня для Йейтса — символ мощи и неприступности (Г. Кружков, переводчик Йейтса, в своей статье «Йейтс и Волошин. Взгляд с поэтической башни на гражданскую бойню» недвусмысленно намекает на фалличность этой символики). Башня — последний оплот Традиции. Не менее важна для Йейтса и винтовая лестница. Йейтс всегда пребывал в некоторой раздвоенности. С одной стороны — романтизм, с другой же — Традиция, чуждая всякому романтизму. Романтизм есть явление не традиционное, он возможен лишь в том обществе, где романтика перестала быть повседневной реальностью. Также традиционная литература не знает авторства. И Йейтс в этом смысле был весь в противоречиях. С одной стороны — отвергающая индивидуальность Традиция, с другой стороны — авторское «я». Если традиционно принято изображать циклическое в виде круга, а историческое — в виде прямой линии или креста, что в сочетании даёт так называемый «кельтский крест», то винтовая лестница — спираль — некий его аналог. Винтовая лестница — душа поэта — заключена в башне, своего рода хитиновом панцире, защищающем душу от нападок внешнего мира. Но согласно философии карт Tarot, с которой Йейтс был знаком не понаслышке, Башня — это ещё и символ разрушенных замыслов, крушения надежд. П.Д. Успенский так писал об этой карте: «Эту башню начали строить ученики великого учителя для того, чтобы всегда помнить и никогда не забывать слов учителя о том, что в башне не может быть тайн и что по каменным ступеням нельзя дойти до неба. Башня должна была служить напоминанием и предостережением, как маяк, который ставится на опасном месте, куда нельзя направлять корабли, и где люди много раз терпели крушение.
       Но потом они забыли... зачем начали строить башню.
       И они решили строить башню выше и довести её до неба, чтобы по ней все могли взойти на небо и спастись.
       И видишь, как ответило небо!» Таким образом, здесь нащупывается ещё одна оппозиция, весьма важная для мифо-поэтической концепции Йейтса: Рат — Вавилонская башня. Поэт, как это следует из его стихов, прекрасно улавливал аналогию между своей башней и башней вавилонской. В том же стихотворении «Луна и кровь» он пишет:

       «Был в Александрии маяк знаменитый, и был
       Столп Вавилонский вахтерной книгой
                                                   плывущих по небу светил;
       И Шелли башни свои — твердыни раздумий —
                                                   в мечтах возводил...»

Материализованная в «Тур Баллили» башня Йейтса — это «башня из грёз», существующая помимо реального воплощения. Поэт ощущал «материальность» своей башни лишь как подтверждение личного мифа. И, осознавая эфемерность своих «грёз», он тут же их развенчивал (однако внутри всё того же мифа):

       «Высмеем гордецов,
       Строивших башню из грёз,
       Чтобы на веки веков
       В мире воздвигся Колосс, —
       Шквал его сгреб и унёс...»

Это стихотворение называется: «Тысяча девятьсот девятнадцатый год» — это год, когда в Ирландии началась народно-освободительная война. Йейтса, который в некотором смысле был духовным вдохновителем свободомыслящих ирландцев, никто не посмел тронуть, однако же в последующие годы гражданской войны боевые действия порою велись у самых стен древней цитадели. Однажды ночью был взорван каменный мост перед башней. Возможно именно эти события Йейтс, преобразовав в соответствии со своим мифом, отразил в своём последнем стихотворении. Оно написано 21 января 1939 года и называется «Чёрная башня». Не исключено, что это вершина творческого гения Йейтса. В «Чёрной башне», написанной дольником, размером характерным для средневековых баллад и испанского романсеро, изображается осада неприступной башни:

       «Про Чёрную башню знаю одно:
       Пускай супостаты со всех сторон,
       И съеден запас, и скисло вино,
       Но клятву дал гарнизон.
       Напрасно чужие ждут,
       Знамёна их не пройдут».

Давший клятву гарнизон — это вся Ирландия, сражающаяся за Традицию, за право народного самоопределения. Чёрная башня — это Рат, средоточие всей Ирландии. У стихотворении есть
рефрен с изменяющейся первой строкой:

       «Стоя в могилах спят мертвецы,
       Но бури от моря катится рёв.
       Они содрагаются в гуле ветров,
       Старые кости в трещинах гор».

Это те самые мертвецы, что «оставались там же, где и жили, и не ища каких-то запредельных миров блаженства или возмездия, а как бы погружаясь в скрытую душу родных мест». Не с Волошиным надо бы сопоставлять Йейтса в первую очередь, а с хлыстом Клюевым, крайне правым традиционалистом, у которого «Буй-Тур Всеволод и Тёмный Василько, с самогудами Чурило и Садко, Александр Злато-токольчужный, Невский страж, и Микулушка — кормилец верный наш, Радонежские Ослябя, Пересвет» также спят до срока, чтобы восстать к последней битве. Мертвецы тоже стоят за Родину, которую Йейтс в своей пьесе «Кэтлин ни Холиэн», нашедшей широкий отклик у самого простого народа, изображает то как старуху, то как прекрасную юную королеву.

       «Пришельцы хотят запугать солдат,
       Купить, хорошую мзду суля:
       Какого, мол, дурня они стоят
       За свергнутого короля,
       Который умер давно?
       Так не всё ли равно?»

Нет, не всё равно. Поэтика Йейтса — поэтика эпическая. Поэтому сегодня всё так же, как и вчера, как и века назад; все события происходят в одно и то же время. Древние фении, бароны-католики, нынешние ирландские повстанцы — все они современники и соратники:

       «Повар-пройдоха, ловивший сетью
       Глупых дроздов, чтобы сунуть их в суп,
       Клянётся, что слышал он на рассвете
       Сигнал королевских труб.
       Конечно, врёт, старый пёс!
       Но мы не оставим пост».

Всё двоится, всё ходит в форме «слуха», так как сакральное всегда завуалировано, убережено от «дурного глаза» профанов. Смех у Йейтса — своего рода «оберег». Таким же образом «оберегал» тайное алхимическое знание, сокрытое в «Гаргантюа и Пантагрюэле», Франсуа Рабле. Эзотерика всегда сопряжена с юмором. Поэтому неудивительно, что про Йейтса тогда ходило множество анекдотов. Один из них приводит в своей книге «Новый Иерусалим» Г.К. Честертон: «...Джордж Мур заинтересовался ирландским мистицизмом, воплощённым в Йейтсе. Я сам слышал, как Йейтс, доказывая конкретность, вещественность и даже юмор потустороннего, говорил про своего знакомого фермера, которого феи вытащили из кровати и отдубасили. И вот, представьте себе, что Йейтс рассказывает Муру очень похожую историю: о том, как некий волшебник загнал этих фей в фермерских свинок, а те попрыгали в деревенский пруд. Счёл бы Джордж Мур эту историю невероятной? Была бы она для него чем-нибудь хуже тысячи вещей, в которые обязаны верить современные мистики? Встал бы он в негодовании и порвал отношения с Йейтсом? Ничуть не бывало. Он бы выслушал её серьёзно, более того — торжественно и признал бы грубоватым, но, несомненно, очаровательным образцом сельской мистики...» Как все эзотерики, Йейтс был весьма весёлым человеком...

       В качестве приложения предлагаю свой перевод одного из самых ранних стихотворений Йейтса, выполненный мной в "старом штиле" Василия Кирилыча Тредиаковского и Григория Саввича Сковороды:

ПЕСЕНКА СЧАСТЛИВОГО ПАСТУШКА

Леса Аркадии мертвы,
Их радость древняя — мираж;
Мир сонных пастбищ — труп, увы;
А Идол Истины — муляж
С бесшумной прытью головы.
Больную мира детвору,
Нас преходящее кружит
На ностальгическом ветру
Под Крона крякавшие лжи.
Что ж, сказал, так поделом.
Где ты, раса королей?
В слове черни? — Под Крестом.
Где ты, раса королей?
Тщетна их былая слава.
Запинаясь, школьник вам,
Обольстившись, скажет слово:
Раса королей мертва.
Земли-скиталицы ответ
Лишь в слове пламенном живёт,
В мгновеньи лязга тот-не-тот
Тяжёлый бесконечный бред.

Раз так — не чти же пыльных дел,
Не шарь, ты не отыщешь Путь,
Алкая, отвергая жуть.
Как бы зародыш не созрел
Лярв, лярв; не здесь ищи свой путь,
Но в сердце. Знания даров
Не жди от звёздных мастеров,
Бредущих с оптикой в глазу
Путями звёзд, что там, внизу —
Ищи-свищи: не сыщешь Путь.
Звездопроклятцев хладен стих,
Раздвоены сердца у них,
Их гуманизм — мертвяща жуть.
Иди достать в гудущу хлябь
Ракушку с голосом морским,
Её губами, в монорим
Твоей судьбе, лишь рот раззявь,
Перелопатит твой роман
В капризный сладенький обман,
Потянет в жалости уснуть;
Почит жемчужно братство сном;
Ну что ж, сказал, так поделом:
Пой-пой тогда, отринув жуть.

Я должен сгинуть: здесь плита,
Где маргариток, лилий стан.
Злосчастным фавном — счастлив стать.
С весёлым пеньем он, мертвец,
Положен в дремлющую пядь.
А радость — кликам дней венец.
Всё вижу — он лужок топтать
Ходит, дух с росой слитый,
Сладким пеньем тешит грудь.
Мне — петь, младой земле — уснуть.
Но ах! спит не она; спишь ты!
На лбу — Морфеевы цветы:
Сон, сон, навек отринув жуть.